Неточные совпадения
Хлестаков. Вы, как я вижу, не охотник
до сигарок. А я признаюсь: это моя слабость. Вот еще насчет женского
полу, никак не могу быть равнодушен. Как вы? Какие вам больше нравятся — брюнетки или блондинки?
Бывало, нас по осени
До полусотни съедется
В отъезжие
поля...
По
полю пробегали какие-то странные тени;
до слуха долетали таинственные звуки.
14) Микаладзе, князь, Ксаверий Георгиевич, черкашенин, потомок сладострастной княгини Тамары. Имел обольстительную наружность и был столь охоч
до женского
пола, что увеличил глуповское народонаселение почти вдвое. Оставил полезное по сему предмету руководство. Умер в 1814 году от истощения сил.
На другой день, проснувшись рано, стали отыскивать"языка". Делали все это серьезно, не моргнув. Привели какого-то еврея и хотели сначала повесить его, но потом вспомнили, что он совсем не для того требовался, и простили. Еврей, положив руку под стегно, [Стегно́ — бедро.] свидетельствовал, что надо идти сначала на слободу Навозную, а потом кружить по
полю до тех пор, пока не явится урочище, называемое Дунькиным вра́гом. Оттуда же, миновав три повёртки, идти куда глаза глядят.
Может быть, тем бы и кончилось это странное происшествие, что голова, пролежав некоторое время на дороге, была бы со временем раздавлена экипажами проезжающих и наконец вывезена на
поле в виде удобрения, если бы дело не усложнилось вмешательством элемента
до такой степени фантастического, что сами глуповцы — и те стали в тупик. Но не будем упреждать событий и посмотрим, что делается в Глупове.
Вронский снял с своей головы мягкую с большими
полями шляпу и отер платком потный лоб и отпущенные
до половины ушей волосы, зачесанные назад и закрывавшие его лысину. И, взглянув рассеянно на стоявшего еще и приглядывавшегося к нему господина, он хотел пройти.
Полюбовавшись знакомыми ему
до малейших подробностей коровами, Левин велел выгнать их в
поле, а на варок выпустить телят.
— План следующий: теперь мы едем
до Гвоздева. В Гвоздеве болото дупелиное по сю сторону, а за Гвоздевым идут чудные бекасиные болота, и дупеля бывают. Теперь жарко, и мы к вечеру (двадцать верст) приедем и возьмем вечернее
поле; переночуем, а уже завтра в большие болота.
Возку навоза начать раньше, чтобы
до раннего покоса всё было кончено. А плугами пахать без отрыву дальнее
поле, так чтобы продержать его черным паром. Покосы убрать все не исполу, а работниками.
Кто ж был жилец этой деревни, к которой, как к неприступной крепости, нельзя было и подъехать отсюда, а нужно было подъезжать с другой стороны —
полями, хлебами и, наконец, редкой дубровой, раскинутой картинно по зелени, вплоть
до самых изб и господского дома? Кто был жилец, господин и владетель этой деревни? Какому счастливцу принадлежал этот закоулок?
Гораздо замечательнее был наряд его: никакими средствами и стараньями нельзя бы докопаться, из чего состряпан был его халат: рукава и верхние
полы до того засалились и залоснились, что походили на юфть, [Юфть — грубая кожа.] какая идет на сапоги; назади вместо двух болталось четыре
полы, из которых охлопьями лезла хлопчатая бумага.
Когда, подставивши стул, взобрался он на постель, она опустилась под ним почти
до самого
пола, и перья, вытесненные им из пределов, разлетелись во все углы комнаты.
В окна, обращенные на лес, ударяла почти полная луна. Длинная белая фигура юродивого с одной стороны была освещена бледными, серебристыми лучами месяца, с другой — черной тенью; вместе с тенями от рам падала на
пол, стены и доставала
до потолка. На дворе караульщик стучал в чугунную доску.
И все козаки,
до последнего в
поле, выпили последний глоток в ковшах за славу и всех христиан, какие ни есть на свете. И долго еще повторялось по всем рядам промеж всеми куренями...
«Куски рваной холстины ни в каком случае не возбудят подозрения; кажется, так, кажется, так!» — повторял он, стоя среди комнаты, и с напряженным
до боли вниманием стал опять высматривать кругом, на
полу и везде, не забыл ли еще чего-нибудь?
Поля, все
поля тянулись вплоть
до самого небосклона, то слегка вздымаясь, то опускаясь снова; кое-где виднелись небольшие леса и, усеянные редким и низким кустарником, вились овраги, напоминая глазу их собственное изображение на старинных планах екатерининского времени.
Самгин пошел домой, — хотелось есть
до колик в желудке. В кухне на столе горела дешевая, жестяная лампа, у стола сидел медник, против него — повар, на
полу у печи кто-то спал, в комнате Анфимьевны звучали сдержанно два или три голоса. Медник говорил быстрой скороговоркой, сердито, двигая руками по столу...
Лидия тоже улыбнулась, а Клим быстро представил себе ее будущее: вот она замужем за учителем гимназии Макаровым, он — пьяница, конечно; она, беременная уже третьим ребенком, ходит в ночных туфлях, рукава кофты засучены
до локтей, в руках грязная тряпка, которой Лидия стирает пыль, как горничная, по
полу ползают краснозадые младенцы и пищат.
— А голубям — башки свернуть. Зажарить. Нет, — в самом деле, — угрюмо продолжал Безбедов. —
До самоубийства дойти можно. Вы идете лесом или — все равно —
полем, ночь, темнота, на земле, под ногами, какие-то шишки. Кругом — чертовщина: революции, экспроприации, виселицы, и… вообще — деваться некуда! Нужно, чтоб пред вами что-то светилось. Пусть даже и не светится, а просто: существует. Да — черт с ней — пусть и не существует, а выдумано, вот — чертей выдумали, а верят, что они есть.
Песня мешала уснуть, точно зубная боль, еще не очень сильная, но грозившая разыграться
до мучительной. Самгин спустил ноги с нар, осторожно коснулся деревянного
пола и зашагал по камере, ступая на пальцы, как ходят по тонкому слою льда или по непрочной, гибкой дощечке через грязь.
Вдруг, как будто над крышей, грохнул выстрел из пушки, — грохнул
до того сильно, что оба подскочили, а Лютов, сморщив лицо, уронил шапку на
пол и крикнул...
Он соскочил на
пол, едва не закричав от боли, начал одеваться, но снова лег, закутался
до подбородка.
Через несколько дней Клим Самгин подъезжал к Нижнему Новгороду. Версты за три
до вокзала поезд, туго набитый людями, покатился медленно, как будто машинист хотел, чтоб пассажиры лучше рассмотрели на унылом
поле, среди желтых лысин песка и грязнозеленых островов дерна, пестрое скопление новеньких, разнообразно вычурных построек.
Не поднимая головы, Клим посмотрел вслед им. На ногах Дронова старенькие сапоги с кривыми каблуками, на голове — зимняя шапка, а Томилин — в длинном,
до пят, черном пальто, в шляпе с широкими
полями. Клим усмехнулся, найдя, что костюм этот очень характерно подчеркивает странную фигуру провинциального мудреца. Чувствуя себя достаточно насыщенным его философией, он не ощутил желания посетить Томилина и с неудовольствием подумал о неизбежной встрече с Дроновым.
Стремительные глаза Лютова бегали вокруг Самгина, не в силах остановиться на нем, вокруг дьякона, который разгибался медленно, как будто боясь, что длинное тело его не уставится в комнате. Лютов обожженно вертелся у стола, теряя туфли с босых ног; садясь на стул, он склонялся головою
до колен, качаясь, надевал туфлю, и нельзя было понять, почему он не падает вперед, головою о
пол. Взбивая пальцами сивые волосы дьякона, он взвизгивал...
Незадолго
до этого дня пред Самгиным развернулось
поле иных наблюдений. Он заметил, что бархатные глаза Прейса смотрят на него более внимательно, чем смотрели прежде. Его всегда очень интересовал маленький, изящный студент, не похожий на еврея спокойной уверенностью в себе и на юношу солидностью немногословных речей. Хотелось понять: что побуждает сына фабриканта шляп заниматься проповедью марксизма? Иногда Прейс, состязаясь с Маракуевым и другими народниками в коридорах университета, говорил очень странно...
Вошли двое: один широкоплечий, лохматый, с курчавой бородой и застывшей в ней неопределенной улыбкой, не то пьяной, не то насмешливой. У печки остановился, греясь, кто-то высокий, с черными усами и острой бородой. Бесшумно явилась молодая женщина в платочке, надвинутом
до бровей. Потом один за другим пришло еще человека четыре, они столпились у печи, не подходя к столу, в сумраке трудно было различить их. Все молчали, постукивая и шаркая ногами по кирпичному
полу, только улыбающийся человек сказал кому-то...
Под
полом, в том месте, где он сидел, что-то негромко щелкнуло, сумрак пошевелился, посветлел, и, раздвигая его, обнаруживая стены большой продолговатой комнаты, стали входить люди — босые, с зажженными свечами в руках, в белых, длинных
до щиколоток рубахах, подпоясанных чем-то неразличимым.
— Не могу, — сказала она, покачиваясь, как будто выбирая место, куда упасть. Рукава ее блузы закатаны
до локтей, с мокрой юбки на
пол шлепались капли воды.
Она понимала, что если она
до сих пор могла укрываться от зоркого взгляда Штольца и вести удачно войну, то этим обязана была вовсе не своей силе, как в борьбе с Обломовым, а только упорному молчанию Штольца, его скрытому поведению. Но в открытом
поле перевес был не на ее стороне, и потому вопросом: «как я могу знать?» она хотела только выиграть вершок пространства и минуту времени, чтоб неприятель яснее обнаружил свой замысел.
Отчего по ночам, не надеясь на Захара и Анисью, она просиживала у его постели, не спуская с него глаз,
до ранней обедни, а потом, накинув салоп и написав крупными буквами на бумажке: «Илья», бежала в церковь, подавала бумажку в алтарь, помянуть за здравие, потом отходила в угол, бросалась на колени и долго лежала, припав головой к
полу, потом поспешно шла на рынок и с боязнью возвращалась домой, взглядывала в дверь и шепотом спрашивала у Анисьи...
Если Захар заставал иногда там хозяйку с какими-нибудь планами улучшений и очищений, он твердо объявлял, что это не женское дело разбирать, где и как должны лежать щетки, вакса и сапоги, что никому дела нет
до того, зачем у него платье лежит в куче на
полу, а постель в углу за печкой, в пыли, что он носит платье и спит на этой постели, а не она.
— Потом, как свалит жара, отправили бы телегу с самоваром, с десертом в березовую рощу, а не то так в
поле, на скошенную траву, разостлали бы между стогами ковры и так блаженствовали бы вплоть
до окрошки и бифштекса.
Она быстро поставила кофейник на стол, схватила с
пола Андрюшу и тихонько посадила его на диван к Илье Ильичу. Ребенок пополз по нем, добрался
до лица и схватил за нос.
Вот где оба
пола должны довоспитаться друг
до друга, идти параллельно, не походя, одни — на собак, другие — на кошек, и оба вместе — на обезьян!
У Марфеньки на глазах были слезы. Отчего все изменилось? Отчего Верочка перешла из старого дома? Где Тит Никоныч? Отчего бабушка не бранит ее, Марфеньку: не сказала даже ни слова за то, что, вместо недели, она пробыла в гостях две? Не любит больше? Отчего Верочка не ходит по-прежнему одна по
полям и роще? Отчего все такие скучные, не говорят друг с другом, не дразнят ее женихом, как дразнили
до отъезда? О чем молчат бабушка и Вера? Что сделалось со всем домом?
Она, кажется, только тогда и была счастлива, когда вся вымажется, растреплется от натиранья
полов, мытья окон, посуды, дверей, когда лицо, голова сделаются неузнаваемы, а руки
до того выпачканы, что если понадобится почесать нос или бровь, так она прибегает к локтю.
И старческое бессилие пропадало, она шла опять. Проходила
до вечера, просидела ночь у себя в кресле, томясь страшной дремотой с бредом и стоном, потом просыпалась, жалея, что проснулась, встала с зарей и шла опять с обрыва, к беседке, долго сидела там на развалившемся пороге, положив голову на голые доски
пола, потом уходила в
поля, терялась среди кустов у Приволжья.
Пробыв неделю у Тушина в «Дымке», видя его у него, дома, в
поле, в лесу, в артели, на заводе, беседуя с ним по ночам
до света у камина, в его кабинете, — Райский понял вполне Тушина, многому дивился в нем, а еще более дивился глазу и чувству Веры, угадавшей эту простую, цельную фигуру и давшей ему в своих симпатиях место рядом с бабушкой и с сестрой.
Рассуждает она о людях, ей знакомых, очень метко, рассуждает правильно о том, что делалось вчера, что будет делаться завтра, никогда не ошибается; горизонт ее кончается — с одной стороны
полями, с другой Волгой и ее горами, с третьей городом, а с четвертой — дорогой в мир,
до которого ей дела нет.
— Ну, ну… ну… — твердил Опенкин, кое-как барахтаясь и поднимаясь с
пола, — пойдем, пойдем. Зачем домой, дабы змея лютая язвила меня
до утрия? Нет, пойдем к тебе, человече: я поведаю ти, како Иаков боролся с Богом…
Позвали обедать. Один столик был накрыт особо, потому что не все уместились на
полу; а всех было человек двадцать. Хозяин, то есть распорядитель обеда, уступил мне свое место. В другое время я бы поцеремонился; но дойти и от палатки
до палатки было так жарко, что я измучился и сел на уступленное место — и в то же мгновение вскочил: уж не то что жарко, а просто горячо сидеть. Мое седалище состояло из десятков двух кирпичей, служивших каменкой в бане: они лежали на солнце и накалились.
Потом зеленая шпалера внезапно раздвинется, открывая
поля с грядами, покосами, фермами, стадами, с пестрыми нивами, как заплатами, которые стелются далеко, вплоть
до синеющего на горизонте леса.
В зале, на
полу, перед низенькими, длинными, деревянными скамьями, сидело рядами
до шести — или семисот женщин, тагалок, от пятнадцатилетнего возраста
до зрелых лет: у каждой было по круглому, гладкому камню в руках, а рядом, на
полу, лежало по куче листового табаку.
Он так низмен, что едва возвышается над горизонтом воды и состоит из серой глины, весь защищен плотинами, из-за которых видны кровли, с загнутыми уголками, и редкие деревья да борозды
полей, и то уж ближе к Шанхаю, а
до тех пор кругозор ограничивается едва заметной темной каймой.
Мы дошли
до какого-то вала и воротились по тропинке, проложенной по берегу прямо к озерку. Там купались наши, точно в купальне, под сводом зелени. На берегу мы застали живописную суету: варили кушанье в котлах, в палатке накрывали… на
пол, за неимением стола. Собеседники сидели и лежали. Я ушел в другую палатку, разбитую для магнитных наблюдений, и лег на единственную бывшую на всем острове кушетку, и отдохнул в тени. Иногда врывался свежий ветер и проникал под тент, принося прохладу.
Оказалось, что Бен хотел осмотреть
поле для новой дороги, которую должен был прокладывать от ущелья
до Устера.
Орудия закрепили тройными талями и, сверх того, еще занесли кабельтовым, и на этот счет были довольно покойны. Качка была ужасная. Вещи, которые крепко привязаны были к стенам и к
полу, отрывались и неслись в противоположную сторону, оттуда назад. Так задумали оторваться три массивные кресла в капитанской каюте. Они рванулись, понеслись, домчались
до средины; тут крен был так крут, что они скакнули уже по воздуху, сбили столик перед диваном и, изломав его, изломавшись сами, с треском упали все на диван.
Якутского племени, и вообще всех говорящих якутским языком, считается
до двухсот тысяч обоего
пола в области. Мужчин якутов сто пять тысяч. Область разделена на округи, округи на улусы, улусы на наслеги, или нослеги, или, наконец… не знаю как. Люди, не вникающие в филологические тонкости, попросту называют это здесь ночлегами.